Заметки на полях романа Евгения Сорокина «Пуштунвали»
Предстоящей 39-й годовщине начала боевых действий в Афганистане и 30-летию вывода советских войск посвящается.
***
Что сейчас для нас и прежде всего для поколений ещё «советских» — та далёкая, не совсем понятная нам тогда Афганская война?.. Боль отдалённых знакомых, свежие похороны молодых орденоносцев на Хованском, изредка — бодрые военные сводки по программе «Время»…
Да, теперь мы осознаём, что многое было сделано неправильно. Никто наверху не учел условия, приведшие к трагическому столкновению культур, религий, обычаев двух разных миров и — в конечном счёте — к неизбежным военным неудачам.
Да, тема бессмысленности войны, войны «спрятанной» от глаз россиян, тема абсурда и неприятия войны вообще пронизывает практически каждое современное произведение данной тематики. При этом принято считать, что для нашей новейшей военной прозы характерна множественность точек зрения на современные конфликты.
Так, в общем-то, и есть: с 90-х годов в афганской прозе присутствуют две главенствующие тоники — обличение и героизация. Олег Ермаков, сам ветеран, уже почти «афганский классик» (Арифметика войны, Знак Зверя, Возвращение в Кандагар, Афганские рассказы), «эту войну не одобряет и не оправдывает. Читателей ранних афганских рассказов, должно быть, поражали сцены, где советские солдаты убивали ни в чем не повинных или едва-едва подозрительных афганцев, снимали с трупов часы».
Но «арифметику войны» — устами своего героя — выражает формулой:
«Минус чужой дает плюс. Чем меньше непонятных чужих, тем больше надежд выжить своим… Чужая смерть только вначале действует угнетающе, потом тебя охватывает радость, переходящая в эйфорию: …Ты — в плюсе».
При этом для кого-то проза Ермакова — литературщина, а по мне — так психологические поиски смысла происходящего с его Героем, за которым угадывается автор, идеально рифмуются со спокойной, но насыщенной внутренними тропами манерой:
«Ермаков ведёт повествование тихим, будто бы глухим голосом. Точно в горле пересохло и рот можно в любой момент смочить глотком воды, но нет, пока не нужно. Тем более что вода закончилась». (Сергей Беляков, критик.)
Александр же Проханов («Дерево в центре Кабула») тяготел, в отличие от Ермакова, к героизации армии, «но экспрессионистическая манера письма, свойственная Проханову, (…) требовала нагнетания ужасов, и люди в его произведениях гибли в огромных количествах и весьма разнообразно».
Подавляющая часть «героической» афганской прозы, выставленной на прилавках в красочных глянцевых обложках с изображённой на них тривиальной ратной атрибутикой — всё окопная, кондово-сермяжная и, как правило, бесподтекстная бытопись, основанная на фиксации пережитого, изобилующая излишне натуралистическим словесным копошением и не всем понятным военным жаргоном, за которой, как правило, нет ни особого смысла, ни глубины, ни литературной ценности:
«…Идиот! Сейчас сюда «Град» влупит! — Взводный, задыхаясь на бегу, шипел от злости. — Коган, твою мать, сколько у тебя в ПК?..»
Художественность ограничена, конечно, и самой системой координат, в которую заключены герои — замкнутой и плоской… Им просто не хватает воздуха: горы — масксетка — арык — БМП — дювал — река — эсвэдэха — пыль — камни — ветер-афганец — РПГ-7 — вши — замполит — мат — БК — горы трупов — бабаи — вертушки — комарьё — чарс — промедол… Так, абсолютно «газетны» заметки Артёма Шейнина, ветерана, известного ныне журналиста.
Тем не менее, Афганистан породил определённую плеяду крепких писателей, хотя, в общем и целом, такого всплеска «лейтенантской прозы», как спустя годы после ВОВ, отметить нельзя.
Здесь и Михаил Евстафьев, и Николай Иванов, и Василий Дворцов, которые не стремятся к нагнетанию ужаса или к доказательству самоочевидных вещей, а создают художественно добротные, непредвзятые произведения, в которых настоящая правда о войне подана без истерик.
Так, из обширной, но не вполне устойчивой по художественному уровню «афганианы» луганского писателя Глеба Боброва мне, например, запал в память яркий рассказ «Безжалостный август»: израненный Яшка Коган, несколько суток пробивающийся к своим, в агонии мозга рвётся к солнцу и… растворяется в нём!
Стиль Алексея Козлачкова более изящен и отстранён, и такие повести, как «Запах искусственной свежести» и «Война в помещении и на свежем воздухе», безусловно заслуживают отдельного внимания и анализа.
В общем же и целом, господствует крайняя однобокость в показе событий: противник для усреднённого писателя-афганца — бездушный душман, от которого сейчас прилетит пуля. Мы герои, они враги. Художественно духи безлики — они лишь горды и откровенны в своей ненависти к нам и жажде бороться до конца. Точка!
«Враг упрямо шел наперекор огню, моджахеды не стреляли, в безмолвном порыве карабкались вверх, переступали через тех, кого уже смело первым залпом, получали свой свинец, падали, взмахивая руками, переламываясь сухой щепкой. — В психическую идут!» (Сергей Дышев, «Потерянный взвод».)
А теперь по существу статьи.
Здесь представляю наивозможно полный анализ книги, случайно встреченной как-то на развале в Олимпийском. Под конец не вполне обычного для себя чтения я, вообще-то, Восток всерьёз не понимающий и, прямо сказать, не очень любящий, совершенно неожиданно оказался благодарен Автору за столь искренне непредвзятое, достоверное проникновение в материал, кое заставило и меня самого пропитаться неподдельными флюидами сопереживания и интереса к далёкой восточной стране… При этом сам автор сразу говорит о том, что там — не был.
Посыл Евгения Сорокина, о чьем романе «Пуштунвали» в этой статье и пойдет речь, а именно: конкретные исторические события, военные действия, Подвиг, судьбы людские — это всё есть, но вспомогательно. До Евгения Сорокина никто из наших авторов столь подробно не исследовал «врага», с которым пришлось воевать, не задавался столь глубоко вопросом, почему в той войне победить нам было не суждено никогда.
Роман Евгения Сорокина сложно затолкать в жанр. Это некая драма с элементами исторической эпопеи — но уж никак не чистый военлит.
Евгений избрал иной путь показа событий — бесстрастно-стереоскопический. Особенным образом оказывается Автор над действием, прямо не идентифицируя себя ни с одной из сторон. При этом он равноценно вживается в каждое действующее лицо — от нашего героя-интернационалиста до второстепенного дехканина (крестьянина), стараясь вникнуть в мотивы его поступков, раскрывая нам персонажа в полновесной психологической мере, достаточной для понимания его роли в произведении — и в общем противостоянии миров… Буквально «на ощупь сердечную» руководит он мыслями и чувствами персонажей, сталкивает читателя с ними вплотную, наглядно являя нам за чьими то смертями — и с той, и с другой стороны — чью-то личную трагедию, историю, жизнь.
Такое повествование — и это безусловная удача самого построения книги — я бы назвал круговым: порой ни с того ни с сего, незаметно герой превращается в его антипода, история одного человека сменяется рассказом о том же самом — но от имени другого, лицо же автора/повествователя при этом неизменно остаётся третьим… И хватает уже двух-трёх страниц такого «сопереживания» герою, невольного «со-действия» ему, чтобы сжиться с ним, понять и поверить. А иногда даже и простить — ненадолго: ведь говорит автор от лица каждого, и таким способом даже самый подлый из действующих лиц предстаёт не чуждым человеческих чувств, отцовской любви, нормальных людских воспоминаний.
Перескакивание с одного героя на другого требует от автора искусного оперирования временными планами, и ближе к середине романа он уже легко справляется с этой задачей, непринуждённо подавая их вразнобой. План настоящего в следующем же абзаце сменит прошлое, «паст индефинит» перемежится плюсквамперфектом и… оборвётся, чтоб разрешиться неожиданным будущим, которое с разбега вновь неизбежно погрузит нас обратно, в суровое настоящее.
Тем и создаётся необычная стереоскопичность повествования — соединение судеб показывается в самых неожиданных начертаниях. Где точечно, где крупными мазками складывается сложный пространственно-временной и личностный калейдоскоп, являя нам панорамное и, не побоюсь этого слова, всеобъемлющее изображение обстановки, по замыслу сопоставимое с серьёзными эпопеями о войне и мире.
***
Сам сюжет сложен, и всё немыслимо переплетено. Роковым образом!
Хотя теоретически и вполне возможным. Интрига конструируется в ломкую схему, причудливое хитросплетение сродств и судеб: большинство протагонистов ещё до войны оказываются удивительным образом связаны, сцеплены друг с другом — фамильными, дружескими, соседскими, знакомственными узами. За движением внутри этого клубка нужно пристально следить, удерживать в памяти с первого прочтения трудновато.
В самой «дорожной карте» романа, конфликте героев порой теряешь нить. Немало также и второстепенных персонажей, тем более представляющихся нам первоначально вполне безликими, и кто есть кто не сразу трамбуется в голове… Но так и ткётся то широкоформатное полотно, которое и призвано в итоге донести до нас, внимательных читателей, многоликость правды, суть и соль обстановки, степень наэлектризованности атмосферы.
Начала хотелось бы, скажем прямо, более динамичного: оно неспешно, линейно, очень уж описательно и… монотонно. Очень уж издалека плетётся та вязь, которая приведёт к роковому финалу, слишком поначалу подробны и неторопливы истории персонажей явно, чуется, второстепенных, их ретро- и интроспекции, при этом особого подтекста за всем этим не ощущается… Лишь инверсии и тягучий сказовый стиль вкрадчиво, медоточиво, этак амброво убаюкивают небдительного читателя… Положение усугубляется тем, что ты не различаешь нововведённого по характерным особенностям внешности (они почти не прилагаются) и чем дальше, тем меньше пока понимаешь сам предмет его внедрения в рассказ… Хочется взрыва! — но ни облачка-ни всплеска среди полуденного и пустынного восточного зноя…
Это неторопливое бытописание, к сожалению, не так захватывает, как хотелось бы, и подсознательно зреет вопрос: к чему, ради чего мне эти люди с чуждыми именами?! Вот они, голубчики, — почти in order of appearance — и все-то поначалу на одно лицо: кажущийся вечным дедушка Кази, торговец керосином; хитрый и медоточивый мулла Фарук, оплот местного латифундизма — на его проповедях держится весь несправедливый земельный порядок; школьный учитель Юсуф, ведущий дневник (который впоследствии послужит нам для склейки сюжетных линий); вороватый и подлый гадкий Давран, управляющий хана; сам Сарвар-хан, образованный и благородный, но холодноватый и отстранённый от жизни деревни, большую часть времени проводит в Париже дипломатом; правдоискатель Назим, малик (староста деревни), поборник справедливой середины, но мечется в исканиях и оттого не всегда последователен; он же, к несчастью, родной племянник разбойника Экбаля, банда которого держит в страхе окрестные деревни и на котором, к тому же, и выясняющееся впоследствии авторство зверского убийства прелестной юной Дилярам (сестры Зургуны, красавицы и умницы, жены Ахмеда); мясник Ахмед, тучный и грозный, но отходчивый и добрый; находится в троюродном родстве с четырьмя братьями-бедняками: это Бавзан и Базак, вечно озабоченные хлебом насущным — кормить семью, тунеядец-наркоман Самандар, совсем скурившийся с горя после убийства невесты своей Дилярам, сестры Зургуны (жены Ахмеда), и младший — Абаз, непримиримый борец с вековым укладом, революционер, мечтающий впихнуть новое счастье своему народу по самые гланды…
Это всё тянется добрые сорок страниц, и, честно, устаёшь следить за невыразительным, дескриптивным развитием событий, усугублённым порой и тяжеловесно-наивным слогом.
И вот — наконец! — начало 2-ой части перебрасывает ниточку к «нам»…
Душная пелена рассеивается, спадает марево, можно воздуху хлебнуть — здесь наконец-то всё родное, и всё понятно, и мы почти дома, в Москве, на ул. Неждановой, где обитают главные герои с нашей, советской стороны…
Но опять очень уж издалека стартует действие, и мы пока недоумеваем, почему досужему диалогу каких-то старушек посвящено столько букв. Оказывается, это введение в жизненные переплёты будущих главных героев книги, такая «подводка», лёгкое заочное обозначение их контуров — и опять же «в лоб», открытым скучноватым текстом в диалоге — вместо того, чтоб быть введёнными неожиданно, яркими мазками, с интригой и жестом, как и подобает героям… Но мы опять послушно растворяемся в нудноватой схеме повествовательных подробностей. А стоило всего-то «наживить» в самом начале контуры будущего действия — быть может, каким-то умело преподнесённым забегом вперёд, а после уж и «дописывать», кто да что — а так читатель, вырвавшись наконец из дымки афганской деревушки, тонет в тумане нагромождения взаимоотношений между какими-то неясными пока персонажами уже по нашу сторону.
Фабула второй части строится вокруг двух домов — Павла Никодимовича Илюшина, историка, известного специалиста по Афганистану, искренне преданного этой необычной стране и ее народу, и Геннадия Сергеевича Малинина, номенклатурного работника относительно высокого разряда. Что же общего может быть у семьи Илюшина, где царит духовность, интеллигентность и искренность, с семьёй Малинина весьма типовой, если не сказать стандартной (даром что стоящей неизмеримо выше социально, по «табелю о рангах»), где в заводе — непонимание, измены, холодные недомолвки, культ службизма отца?! Ответ прост: дети. Да, дочь Илюшина, милая Леночка, и Сергей Малинин влюблены друг в друга. И если бы не роковая случайность, в оконцовке столкнувшая их лбами в совершенно невообразимой обстановке, их роман бы так и докатился — скорее всего, до свадьбы… Но жизнь всегда мудрей. А дело было в том, что родители Сергея, используя связи отца, отмазали сына от армии — за его спиной, и вместо Сергея служить пошёл «другой, незнакомый мальчик» — из «неблагополучной семьи» (Андрей Мишин)… Лена случайно узнаёт об этом и, как честная и чистая девушка, пересматривает своё отношение к Сергею, заставляя себя охладеть к нему… Сергей, ни сном ни духом, рвёт и мечет, а прознав о подлости, совершённой родителями — и сам приходит в военкомат, откуда его направляют в подразделение ВДВ, которое затем будет переброшено в Афганистан…
Параллельные, не зависящие друг от друга истории афганцев и русских начинают сплетаться, когда Павел Никодимович, Ленин отец, вдруг слишком, может быть, не к месту углубился в разговор с зашедшим в гости Сергеем об Афганистане, показав ему фото, на котором всплывают вдруг и наши знакомые уже из той, параллельной реальности далёкой восточной страны. (Впоследствии из дневника учителя Юсуфа мы также узнаем, что отец его был дружен с прекрасным русским человеком — по имени Павел…) Рассказ Илюшина Сергею об афганских товарищах явно затянулся, но без такого представления мостик между двумя мирами остался бы не проложен.
Дело ещё и в том, что у историка Илюшина есть сосед — генерал Федоткин, а у того есть приёмный сын, полковник Артемьев, очень дружный ещё по учёбе в Академии Генштаба с афганским артиллеристом Хашимом, который искренне верит в дружбу с русскими, не менее искренне предан родине и присяге и — тесен мир! — оказывается братом учителя Юсуфа из деревни Дашт-и-Риват. Из настороженного письма Хашима Павлу Никодимовичу, полученного им незадолго до начала боевых действий, мы узнаём, что некто Николай пытается его завербовать в ходе якобы подготовки вторжения русских в его страну! Особист же Николай — родной сын генерала Федоткина, приёмный брат полковника Артемьева и, соответственно, сосед Илюшина… И когда Николай ещё за месяцы до войны переписывает Хашима из колонки «друзей-осведомителей» в колонку на ликвидацию, целый «фон», «задник» действия эмоционально меняется — и мы понимаем, насколько дело идёт всерьёз… И уже после захвата Кабула Николай подло штрихует собственный домашний адрес, указанный погибшим Артемьевым, в душе ликуя о смерти приёмыша, к которому ревновал отца.
Теплы и честны отношения полковника Артемьева и афганца Хашима, трогательна их память друг о друге после его отъезда из СССР, как символична и их дружба, заканчивающаяся для обоих одновременно — смертью. В час Ч оба проявляют лучшие свои качества: Артемьев спасает рядового (Андрея) от гибели, а Хашим, вдруг столкнувшись лицом к лицу с Артемьевым и пытаясь предотвратить боестолкновение с его подразделением, погибает под русскими пулями со вскриком: «Ты не враг мне!», обращённым к русскому другу — в доказательство верности негласному, но подсознательно чтимому обоими кодексу чести…
Да, нагромождение слишком большого количества совпадений несколько тормозит на подсознательном уровне… Но Автор приближает к нам потихоньку всех как бы по очереди — складывается затейливая мозаика: то мы воплощаемся в Юсуфа, то сопереживаем Хашиму, то негодуем вместе с Абазом, то молчаливо гневаемся творящимся бесчинствам с Сарвар-ханом, то вдруг пытаемся остановить Экбаля — из его же подлой шкуры… к таким перемахам, однако, быстро привыкаешь, поддаваясь очарованию их латентной динамики. (Та же шайка разбойника Экбаля (в конце романа) может быть показана под разными углами восприятия — со стороны встречающего бандитов Назима, из укрытия прячущихся от них Абаза с Леной и тут же — взглядом роющего окопы перебежчика Андрея…) Именно так и создаётся некий «тигель» — эдакий дьявольский плавильный котёл, та жёсткая сцепка, тот безвыходный замес, в котором герои обречены переламывать и перемалывать друг друга и из которого кому-то суждено будет выйти если не победителем, то хотя бы живым. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ